До пяти утра, когда разрешалось движение по улицам, оставалось еще добрых полтора часа. Николь отправилась варить для профессора некую гущу, пышно называемую кофе. Пережаренный маис с ячменем. Сахарин на маленьком блюдечке. На настоящий кофе, который добывался теперь только на черном рынке, у сестер не было денег. Николь поминутно смотрела на часы. Ей пришло в голову, что надо бы дать раненому чего-нибудь подкрепляющего. Она принялась рыться в старом шкафчике отца, где он, бывал о, держал бутылку отборного вина. Увы, вина не было и в помине!

Между тем Одран примостился на качалке и расспрашивал Жермен о ночных гостях.

— Растолкуйте мне, кто они такие. От Николь я почти ничего не добился. Знаю только, что они русские, из Союза. А где, кстати, второй?

— Отсыпается в кухне,— отвечала Жермен.— Кажется, они прошли пешком около трехсот километров. У них с собой карта, и он показал нам город Бетюн. Это на севере, в департаменте Па-де-Кале, старый фламандский город. У меня в школе была близкая подруга родом из Бетюна. По-видимому, оба парня работали там в шахтах— у того, который спит, на руках угольная пыль, как у шахтеров.

— Да, я слышал, что на севере некоторые владельцы шахт начали бойко сотрудничать с немцами,— кивнул профессор.— У немцев давно не хватает рабочих рук, и они вывозят молодежь из всех оккупированных стран. Наверно, и ваших двух «гостей» они забрали из России для работы. По возрасту, мне кажется, раненый еще не мог быть в армии. Он совсем мальчик.

— Тот, здоровый, ничего не мог нам толком объяснить,— сказала Жермен.— Мы с ним, как с глухонемым, на пальцах разговариваем. Николь прямо не терпится, чтоб поскорее очнулся раненый,— он, видимо, свободно говорит по-французски.

— Кажется, это будет не скоро,— вздохнул Одран.— Мне не хотелось говорить при Николь, она как будто принимает это близко к сердцу, но ваш раненый в очень плохом состоянии. Поскорее бы удалось разыскать Древе!

— Боже мой, что мы станем делать, если он вдруг умрет! — всплеснула руками Жермен.— Это же сразу обнаружится!

Одран потрепал ее по плечу:

— Ну-ну, побольше смелости. Вы же мужественная девушка, моя маленькая Жермен. Я кое-что знаю о вас.

— Я?! — Жермен широко открыла и без того большие глаза.— Но, мсье, я же такая трусиха! И что вы могли слышать обо мне?

Раненый застонал. Одран живо нагнулся над ним.

— Эх, бедняга, где теперь странствует твоя душа? По каким темным путям? В каких безднах сознания?..

4. ПО ТЕМНЫМ ПУТЯМ

Что мы знаем о нашем сознании? Что мы знаем о тех удивительных, порой фантастических, а порой почти осязаемых картинах, которые видятся нам в наших снах? То что-то мохнатое, тяжкое наваливается, душит, хватает жаркими руками, то вдруг явится нам самое дорогое в мире, навек уже исчезнувшее лицо, то бешеный бег на поезд, и уже опаздываем, и от ужаса и тревоги нас подкидывает на постели. А внезапно откуда-то, из самых глубин, возникает наше детство, знакомая комната, знакомый ласковый голос, баюкающие руки. И что-то плывет и качает, и невольно усмехаются губы, и что-то по-детски бормочет спящий. Или вдруг долгие-долгие, бесконечно длящиеся часы ищем мы кого-то, и этот кто-то во сне дужнее всех на свете, и для чего-то нужно во что бы то ни стало отыскать его. Чередой мелькают бесконечные покои, леса, запутанные лабиринты дорог, а того, кто нужен, нет и нет. И в этих поисках изнемогают душа и тело, и, очнувшись, весь разбит, как после тяжкой болезни.

А если вдобавок сознание затемнено жаром, если оно больное, это сознание, то уж и вовсе не возможно разобраться во всех обрывках, которые то наплывают, как волшебные кораблики, то терзают немыслимой болью.

Бьется, бьется синяя жилка на вцске раненого. Закушены сухие, горячие губы. Где-то он, где он теперь?

* * *

Он спрашивал отца:

— А она насовсем у нас останется?

Сергей Данилович хмуро кивал:

— Наверно, насовсем, Даня. И, знаешь, ты должен быть ей старшим братом.

С тех пор как Даня помнил себя, кругом был все тот же знакомый, уютный мир. Был старинный тихий город с садами, со столетними осокорями и каштанами на безлюдных улицах, с обелиском Славы в Корпусном саду. Далеко виден золотой орел на обелиске, держащий в клюве лавровый венок. И еще была тенистая, мутноватая Ворскла, где он купался с дружками, плавал лягушкой и саженками, а после обучался кролю и баттерфляю у тренера Сени Тимошенко. Был центр ребячьей жизни — белый, широко разлегшийся среди зелени Дворец пионеров. Там, в длинном коридоре, который вел в библиотеку, почему-то разгорались самые увлекательные споры, там разговаривали о книгах, о футболе, о будущем, позже — о девочках. И, конечно, была школа с пионерскими сборами, суматошными и не всегда интересными. Были уроки истории — самое важное в школе, как полагал Данька, и не только потому, что уроки эти вел его отец, но и потому, что каждый урок превращался в путешествие по незнакомой старине. Иногда толпой, забыв о партах и о классной дисциплине, окружали Сергея Даниловича, и он рассказывал о русской истории, о Петре Первом, показывал портреты его сподвижников, вводил ребят, почти как в современность, в события двухсотлетней давности, героические или мрачные.

Наконец, был дом с книжками, с волшебным фонарем, с молодой, смешливой и ласковой мамой-Дусей, с воскресными прогулками всей семьей то по гоголевским, то по ко-роленковским местам. А вечерами приходили друзья — доктор Александр Исаевич Горобец, сивый и бородатый, как Черномор, молодой физик Мартыненко, которого все звали просто Лешей, мамина школьная подруга Люба Шухаева. Отец вынимал старую, еще дедовскую, скрипку, ма-ма-Дуся садилась за пианино, и доктор Горобец бережно, как больного ребенка, вносил из прихожей закутанную виолончель. И Даня помнит, что первые в его жизни слезы вызвала музыка — томительная, будоражащая, безмерно грустная.

— Тебе ведь уже двенадцать, тринадцатый пошел, Даиька. Как тебе кажется, сможешь ты понять большой, мужской раговор?

Данька узнал, что худенькая, будто навек чем-то испуганная девочка, которую отец привез недавно из Ленинграда,— дочь старых друзей Сергея Даниловича. Родители Лизы умерли, а Лизу отправили в детский дом. Лиза оттуда сбежала, долго скиталась по Ленинграду, пока наконец ее не подобрал старик швейцар из какого-то учреждения. Швейцар выходил девочку, расспросил о семье и случайно, в разговоре, узнал, что в Полтаве живет большой друг Лизиного отца. Старик написал Сергею Даниловичу. Так Лиза Каразина оказалась в семье Гайда.

Длинные-длинные, тонкие-тонкие ножки в коричневых в резинку чулках, сумрачные недоверчивые глаза, повадки настороженной дикарки — как все это сразу сделалось другим!.. А ведь еще накануне «мужского разговора» Данька негодовал про себя: «И зачем только понадобилось привозить эту девчонку? Так мы хорошо жили втроем! А теперь шмыгает по дому какая-то злючка, а может, воображала. Все молчком, все по углам прячется... Эх, папа, и зачем ты ее взял, к чему нам она?!»

Трудно, мучительно мальчику в двенадцать лет сделать первый шаг к девчонке. И как подступиться к такой? Вон забилась в угол за шкафом, что-то перебирает там в коробке из-под печенья. Даже головы не поднимет, хотя Данька уже два или три раза прошел мимо.

Наконец:

— Слушай, ты «Двух капитанов» читала? Хочешь, я тебе дам? Ух, вот это книга!

— Я читала,— сказала и опять головы не подняла. Руками что-то все вертит, а руки, как обструганные прутики,—тонкие, белые, без кровинки.

— А «Судьбу барабанщика» читала?

Она помотала головой.

— Нет? Тогда я тебе сейчас дам. Это, знаешь, тоже такая книга...

— А ты «Дикую собаку динго» читал?

Он почему-то смутился. Сказал пренебрежительно:

— Ну, это чтение для девчонок.

Она в первый раз подняла глаза — светлые, нестерпимо презрительные: